Татарское опустошение Руси справедливо объясняют русским свободолюбием и героизмом; но в том упорстве, в том беззаветном героизме, с которым русские гибли под навалом дичи монгольской, сказался также и дух нетерпимости к «Божиим врагам», проповеданной монастырями. Грешный княжеский, боярский и гостино-греческий мир, который аскетическая церковь русская так строго осуждала, пал под ударами Батыя со всею своею культурою, может быть, столько же жертвою монастырских внушений, сколько и жертвою богатырского правила — предпочитать смерть постыдному полону. Посреди жалких остатков этого мира, сделавшегося для нас почти сказочным, уцелели монастыри, а между монастырями сохранилось их древнее единение. Только благодаря монастырям, разорванная после татарского опустошения на куски, русская земля не потеряла нравственного единства; и таким же аскетам, каким был их прототип, поучавшийся иноческой жизни на Афоне, но не епископам вроде корсуиянина Анастаса и не вельможам вроде крестителя Добрыни, суждено было спасать отрозненную от остального русского мира нашу родину. Густой туман невежества покрыл ее после так называемого народом лихолетья. Светлыми точками в этом тумане были монастыри. Там сохранилась грамотность; там велись письменные предания о вечно дорогих человеческому сердцу предках, которые были снесены военными бурями с лица русской земли. Иноки были единственными печальниками темного и безответного народа, единственными его наставниками, а подчас и кормителями.
Прежнее государственное начало, проявлявшееся в соединении веча с княжеским управлением, это, можно сказать, зарождение чего-то великого в малом и возвышенного в низком, исчезло вдруг, как выкидыш; а его место заняла литовско-польская государственность, которая построилась не на естественной ассоциации труда и талантов, а на завоевательном преобладании одного класса над другими. Эта государственность подавила «русское право», вписанное в память народа под формою обычая. Народ юридически перестал быть народом, и должен был уступить это название двум высшим классам общества, которых право олицетворял в себе король. «Если бы право само по себе могло говорить и действовать, нам бы не нужно было короля: он у нас — говорящее и действующее право». Так определяли королевскую функцию независимые члены Речи-Посполитой Польской . И вот это-то говорящее и действующее право польское, с помощью «верных советников» своих, путем придворных злоупотреблений королевскою властью, находившеюся в руках многих, а не одного, привело и латинскую, и русскую церковь, в пределах польской политической системы, в то состояние, в каком изобразили ее сеймующие русские дворяне в писме к киевскому митрополиту. Не сомневаемся в том, что органом русских дворян в этом, равно как и во многих других случаях, были люди, преданные не столько фамильным, можно даже сказать — династическим, интересам и светским забавам, сколько иноческому богомыслию. Церковное управление, руководимое папистами, разноверцами, да и самими православными, которые ни в чём не были лучше их, самими даже теми, которые подписали имена свои под соборным посланием, довело церковь до положения отчаянного; и вот почему, среди крайнего нечестия общества, этого мнимого собрания верующих, начали раздаваться громкие сигналы тревоги со стороны тех, которые были верующими не на словах только, но и в глубине души своей. Угрожаемая гибелью народная жизнь вызвала к деятельности последние, глубоко скрытые силы свои.
Тогдашнее дворянство, говоря вообще, не было и не могло быть седалищем христианского благочестия. Оставляя в стороне польское высшее общество и вникая только в русское, мы сделаем общее замечание: что, если продукты высшей цивилизации вносятся в общество, стоящее на низкой ступени развития, то первое, по крайней мере, время по принятии продуктов цивилизаций, вместо самой цивилизации, знаменуется упадком общественной нравственности, разнузданностью страстей, распущенностью нравов и естественным следствием всего этого — оскудением веры. Еще прежде реформационного движения за границею, наполнившего наш высший класс верхоглядами, и красноглаголивыми франтами, в нашу простацкую русь проникли, чрез посредство наших польских родных и приятелей, продукты утонченной итальянской культуры, которая так сильно отзывалась влиянием развратного злодея, папы Александра VI. В Италии тогда не одни светские, но и духовные образованные люди, уподобляясь своим образцам, древним римским философам, считали религию необходимою для одной черни, которую, ради спокойствия и выгод, надобно держать в заблуждении. Такой взгляд на нравственную связь церкви с обществом неизбежно усвоивался людьми, которые патронат, принадлежавший королю, а местами и землевладельцам, обратили в предмет придворной и провинциальной интриги. Для них была удобна и полезна одна только форма благочестия — лицемерие. Оттого в польском обществе даже магнаты, подобные Замойскому, дозволяли себе безнравственные «экзорбитанции» на счет своих единоверцев, а в обществе русском ревнители древнего благочестия окружали себя новаторами, праздными обжорами, а часто и ведомыми всем убийцами. Благочестие, если оно и было в панском обществе во времена большей простоты нравов, — с утонченностью быта и с развитием на Руси иноземной роскоши, съехало на почву материальных выгод, а не то — пустого тщеславия. Для подтверждения этих слов, достаточно указать на отсутствие даже хотя бы одного случая, в котором бы какой-нибудь прославленный панегиристами фундатор церкви, монастыря, церковной школы и т. п. отважился действовать хоть так из ревности к отеческой вере, как, например, действовал галицкий помещик Опалинский, который, по выражению Львовской летописи, «о пса войну точил» с соседом Стадницким целых два года, и у которого под знаменами собиралось более семи тысяч народу . Никто из них не вступался так яростно, так героически за веру, как этот пан за ничтожные в начале оскорбления, или как, например, Иеремия Вишневецкий за свою опеку над родными. Станислав Радзивил, в своем дневнике, передает потомству, с видимым сочувствием к этому герою полноправства, как он кричал на всю Польшу, что: iezeliby krol chcial z dobrtych go wypedzie, zycie mial predzej stracic, nizeli dopuscie, aby kto inny mial opieke . Но этот знаменитый русский пан, за себя лично готов был и не на такую решимость. Дворянин его Машкевич, рассказав, как не хотелось однажды его княжеской милости присягнуть в том, что он действительно по болезни не явился к суду на сейм, записал, вовсе не сознавая, что предает патрона позору, следующее: